Темы расследованийFakespertsПодписаться на еженедельную Email-рассылку
Книги

Ремесло заложника. Филолог Сергей Зенкин о том, как жить перед лицом катастрофы

Немецкое издательство LIT Verlag выпустило на русском языке сборник статей «Перед лицом катастрофы». Русскоязычные интеллектуалы — социологи, философы, филологи, политологи — осмысляют время, которое не только несет смерть, разрушения и страдания украинскому народу, но и цивилизационную катастрофу России. Филолог Сергей Зенкин в одной из статей сборника размышляет о миссии мыслящего человека в условиях, когда его страна захвачена воинствующей тиранией.

Во время Первой мировой войны некоего британского литератора строго спросили: «Почему вы не на фронте, не сражаетесь за цивилизацию?» Он ответил: «Потому что я и есть та цивилизация, за которую сражаются». Кто именно сказал эти слова, неизвестно: молва приписывает их то (чаще всего) оксфордскому филологу Х.У. Гарроду, то ирландскому писателю лорду Дансени, то У.Б. Йейтсу, то Джорджу Бернарду Шоу…[1]

В любом случае это очень многозначительный ответ, где английский юмор сочетается с серьезной идеей. С одной стороны, говорящий иронизирует над высокими словами, которыми оправдывали мировую бойню. На самом деле, дает он понять, в этих словах нет ничего сакрально-сверхчеловеческого, «цивилизацию» может воплощать даже вот этот приватный господин — и что, за него правда стоит сражаться? Да и что, собственно, ему грозит? С другой стороны, он выбирает себе какую-то нетривиальную роль в истории — не то чтобы вовсе независимую от происходящего, но обособленную; необходимую на войне, но не совсем военную. Он не труженик тыла, не патриарх-пенсионер и не мать семейства, кого естественно было бы защищать, а писатель, интеллектуал, человек культуры, которую можно назвать и цивилизацией (правда, именно в 1914 году эти два слова были лозунгами врагов — соответственно Германии и Антанты). Он не только не мобилизуется на фронт, но и в тылу ничего не делает для победы — не славит отечественное оружие, не подбадривает робких, не клеймит позором врагов; в сумятице сражений он хранит гордую неподвижность. Его позиция экстерриториальна и анахронична, словно какой-то ненадежный островок мира во время войны: люди вокруг поглощены настоящим, развитием боевых действий, а он связывает себя с наследием прошлого, источником культуры или цивилизации. Оттого он иронизирует еще и над самим собой — странным парадоксалистом, живущим не как все, буквально не от мира сего. Его фраза может показаться дерзко самонадеянной: нужно очень много на себя взять, чтобы приравнять себя к целой культуре, фактически отделяясь от собственных соотечественников, которые всего лишь «защищают» ее. Но, если вдуматься, культуру или цивилизацию действительно образуют, прежде всего, не мертвые памятники, а живые люди, которые ведут себя в соответствии с нею, и первый долг интеллектуала заключается именно в том, чтобы сознавать себя таким.

Ту же позицию можно определить и иначе, когда «культура», противостоящая военному разорению, помещается не в прошлом, а в послевоенном будущем: ее следует не просто защитить, но восстановить заново, отстроить по уму. Об этом размышлял Антуан де Сент-Экзюпери уже в разгар следующей, Второй мировой войны. Сам он — военный летчик, солдат, сражающийся за свою родину, за свою «духовную культуру — наследницу христианских ценностей»[2]; но он всё время помнит о других людях — мирных жителях, которые остаются под оккупацией, в захваченной врагом стране. Он не просто стремится освободить их, но и ставит их нынешнюю миссию выше своей собственной, признает их основанием цивилизации: «Сейчас не мы создаем Францию. Мы только можем ей служить. <...> Не измерить одной мерой свободу битвы и гнет во тьме порабощения. Не измерить одной мерой ремесло солдата и ремесло заложника»[3].

Сегодня слово «заложник» обычно понимают в упрощенном значении, только в связи с бандитскими или террористическими нападениями; так называют случайную жертву насилия, разве что отложенного. Собственно, и Сент-Экзюпери, употребляя это слово, имел в виду, прежде всего, реальные казни заложников, которыми нацисты запугивали население Франции. Однако он помнил и другое понятие «заложник» — древнее, богатое смыслом. В традиционных обществах оно означало людей, которые принудительно или добровольно предавались в руки иноплеменников как живой залог политических отношений с ними. Об этом напоминает этимология: например, французское слово otage и английское hostage (заложник) происходят от латинского hostis (ср. русское «гость»), которое могло означать и «врага», и просто «чужеземца». Быть заложником — почетная обязанность, ее часто возлагали на знатных людей, которые «гостили» среди чужого народа, пользуясь его уважением. Правда, в случае конфликта, разрыва отношений их жизнь оказывалась под угрозой, то есть они были не только послами, но и возможными жертвами, без всякого дипломатического иммунитета. Их инородное и уязвимое положение придавало им уникальную символическую ценность: они непосредственно, собственной персоной воплощали то общество, ту традицию, выходцами из которых были.

После февраля 2022 года народ России иногда называют «заложником» в пассивно-извинительном смысле: он-де не отвечает за себя, потому что беспомощен перед властью и покорно усваивает ее ложь («стокгольмский синдром»); так же пытаются оправдывать и чиновников с «либеральной» репутацией, продолжающих работать на правящий режим («он/она в заложниках»). Но в том-то и дело, что у заложничества есть еще другой, активный смысл, оно бывает осознанным «ремеслом», и это зависит от временной перспективы, в которую оно вписано: пассивное заложничество приковано к настоящему, к неотложным задачам выживания, а активное направлено в будущее, когда придет время восстанавливать разрушенное войной. У него есть также и пространственный смысл: быть представителем мировой цивилизации, от которой сегодня пытаются отгородить и оторвать Россию, и куда ей предстоит трудно возвращаться.

В таком значении «заложник» может оказаться едва ли не синонимом «гражданина» — гражданина своей страны и гражданина мира — и именно этим понятием во всей его неоднозначности описывается нынешнее положение мыслящих людей России, тех, кто связывает ее и свою собственную судьбу с культурой Запада, «наследницей христианских ценностей». Во всяком случае иных, более подходящих названий для подобных людей пока не придумано — не вспоминать же всеми осмеянных «хороших русских»... Кроме них, некому сейчас отстаивать ни русскую культуру прошлого, которую сегодня чуть было не решили «отменить», ни «прекрасную Россию будущего», которая кажется менее осуществимой, чем когда-либо. Они застряли в смутном настоящем, «гостят» у него в плену — заложники не вечности, по красивому выражению поэта, а какого-то иного, еще плохо определенного времени и пространства.

Исторические аналогии лишь отчасти описывают их ситуацию. Война 1914 года была для Британии империалистической, но хотя бы не агрессивной, и нынешний российский гражданин находится в более трагическом положении, чем тогдашний парадоксалист, — ему не до шуток. Сколько бы он мысленно ни солидаризировался с европейской цивилизацией, ему трудно заявить «на фронте сражаются за меня», потому что его государство воюет против этой цивилизации, а защищает ее, опираясь на международную поддержку, армия другого, чужого государства, которой нет никакого дела до таких, как он (у нее свои, совсем иные заботы). Не очень годится в качестве аналогии и историческая ситуация Сент-Экзюпери: Россию не оккупировал внешний захватчик, а ее население — если, конечно, верить некоторым опросам — само в большинстве поддерживает политику правительства, то есть, как ни крути, ответственно за нее. Впрочем, и население Франции в значительной части одобряло коллаборационизм маршала Петена. Для тех, кто эту политику отвергает, была заранее придумана унизительная кличка «иностранные агенты»: не политические оппоненты, не внутренние враги, как на гражданской войне, даже не шпионы (почтенная профессия в стране, руководимой офицером тайной полиции), а какие-то мелкие «национал-предатели», безответственные марионетки, которых дергают за ниточки из-за рубежа. Военно-патриотическая пропаганда десятилетиями внушала, что, когда льется кровь, нужно обязательно быть за «своих», иначе станешь чужаком, инородным телом. Подобно заложникам террористов, многие оказались в такой роли невольно и непредвиденно — жили себе, работали, и вдруг вся жизнь вокруг приняла какой-то чудовищный вид, словно вывернулась наизнанку. Некоторые поспешили уехать за границу, другие остались, сознательно или в силу обстоятельств (и всё равно, возможно, временно); иногда между теми и другими вспыхивают нелепые перепалки, как будто гражданский долг зависит от географического местожительства, как будто человек не отвечает за страну, в которой вырос, где бы он ни находился сейчас.

Но что же это за долг, и в чем состоит ремесло заложника?

На первый взгляд, он мало что может сделать, обречен ждать сложа руки, пока его судьба переменится. Оставаясь дома, он беззащитен перед репрессивной машиной, а находясь за рубежом — скомпрометирован своей связью со страной-агрессором. Никем не уполномоченный, не отряженный для своей миссии, он не может служить послом и переговорщиком, его не признает таковым ни одна сторона в конфликте. Авторитарная власть не дает ему служить колониальным миссионером или «прогрессором» — положительным «иностранным агентом», наставляющим местное население на путь истины.

Заложнику вообще запрещено слово — во всяком случае слово политическое, обличающее и направляющее: пространство публичной речи заполнено грохотом идеологических глушилок, а попытки самостоятельно высказываться в нем пресекаются арестами, штрафами, теперь уже и тюремными приговорами. Воспроизводится немота, к которой принуждены чужеродные, неполноправные элементы общества и о которой писал Мишель Фуко, объясняя древнегреческое понятие «парресия», «говорение правды»: «Когда живешь в своем собственном полисе, можно говорить; но, когда ты не в своем полисе, у тебя нет парресии. <...> При этом тот, у кого нет парресии, вынужден терпеть глупости хозяина, его безумие…»[4] Сегодня, правда, всё перевернулось наоборот: свободно говорить правду может, скорее, эмигрант — только много ли кто его услышит? — тогда как живущему в своей собственной стране приходится молчать и «терпеть глупости хозяина», его воинственное безумие. У себя на родине он оказался в «чужом полисе».

Оттого слово заложника лишь иногда звучит открыто и часто избегает прямых политических выводов. Дело тут не только в цензуре, подкрепляемой доносами, но еще и в том, что в военной обстановке прямая политическая дискуссия вообще бесплодна. Верно говорят, что предметом ее оказывается не истина, а идентичность, когда люди мысленно спрашивают себя не «кто прав?», а «кто здесь наши?». Поэтому политическое слово не способно кого-либо переубедить, оно, самое большее, подкрепляет уже сложившуюся готовность поддерживать тех, а не других, — чем и пользуется государственная пропаганда, апеллируя не к критическому разуму людей, а к их чувству национальной общности. Конечно, это чувство не застыло раз навсегда, оно постепенно изменяется, коллективная идентичность пересоздается — но не в дискуссиях, а в силу событий, происходящих вокруг. Убеждать можно лишь тех, кого уже переубедила жизнь.

Сегодня, чтобы быть услышанным не только единомышленниками, говорить приходится не о политике как таковой, а о текущей жизни, о морали и опять-таки о культуре. Действительно, культура — это не только музеи и концерты, это еще и, например, язык, умеющий называть вещи своими именами. Сейчас он находится под гнетом цензуры и пропаганды, которые запрещают произносить точные слова и насаждают вместо них другие, уклончивые слова-симулякры: «внешние ограничения», «дискредитация», «спецоперация». Последнее выражение — это главная ложь, от которой государство никак не отступится (даже сейчас, в октябре 2022 года): запрет называть войну войной, замена всем известного слова убогим эвфемизмом. Смысл такого табу не только в преуменьшении масштаба событий (словно «хлопок» вместо «взрыва»), но еще и в том, что операцию, всё равно какую — военную или хирургическую, — оценивают только по ее эффективности: успех или неудача. А для войны есть еще и иной, нравственный критерий — справедливая она или нет, в своей стране или в чужой, за свободу или за добычу. Дело сознательного заложника — противиться эвфемизмам и всеми возможными способами напоминать истинные слова, означающие, что у нации есть не только интересы (которые еще надо правильно понимать!), но и моральные обязанности. Именно этим цивилизованная нация отличается от дикой. А защита цивилизации предполагает защиту языка от искажений — недаром автором легендарной фразы «я и есть цивилизация» был профессионал слова: то ли писатель, то ли филолог.

Слово заложника — тихое, даже когда произносится прилюдно, и в этом есть свое преимущество: это позволяет высказывать нечто существенное, что только так и можно высказать. Во всеуслышание изрекаются инвективы, пророчества и призывы, нередко односторонние, порой просто ложные, независимо от благих намерений говорящего. Напротив того, голос совести всегда звучит негромко, и голос разума чаще всего — тоже. Сегодня, когда многие люди вокруг, оправданно или нет, срываются на крик, лишь в таком сдержанном тоне можно говорить об их объединении. Нет, не о всеобщей, неразборчивой терпимости: от тех, кто прямо замешан в злодеяниях, кто осквернен их поддержкой и выслуживается ею перед начальством, приходится отстраняться, и средством для этого может служить, например, цеховая солидарность. Сообщества знающих и умелых, ученых, творческих людей — людей культуры — по-прежнему существуют и способны как минимум говорить «нет» и не подавать руку тем, кто предает свою профессию ради конъюнктурной выгоды. Но если всё-таки думать не только о настоящем, но и о будущем, то для него важнее не борьба с противниками («политика» по Карлу Шмитту), а поиски союза и согласия, вопреки холодной гражданской войне, которая вытесняет всякую разумную мысль игрой на чувстве идентичности («ты наш или нет?») и провоцирует разрывы даже между близкими, родными людьми. Сохранять стойкость в своих убеждениях, не поддаваясь соблазну слепой непримиримости, не умножая иррациональную ненависть, — это тоже способ противостоять войне, разобщающей людей.

Слово заложника часто звучит одиноко и некстати. Многие его соотечественники, считая себя бессильными что-либо изменить в происходящем, пытаются вообще не думать о нем, вытесняют его из сознания — а официальная пропаганда им в этом содействует, подменяя реальность приукрашенной телевизионной картинкой. Они готовы даже пировать во время чумы, закрывая на нее глаза, наивно уверяя друг друга, что «всё будет хорошо». Напоминание о войне кажется им столь же неуместным, как напоминание о смерти (которая ей, собственно, сродни), и напоминающий оказывается в роли trouble-fête, того, кто портит праздник, — словно старый священник в трагедии Пушкина. Так получается именно оттого, что он озабочен не настоящим, а будущим — тем еще далеким днем, когда люди, сегодня называющие друг друга либо «купленными», либо «зомбированными», должны будут наконец честно объясниться между собой: и те, для кого быть патриотом означает упорствовать в войне до конца, и те, кто тоже из патриотизма требует ее прекратить. Ремесло заложника состоит в том, чтобы работать в виду этого будущего момента истины, о котором еще мало кто думает и до которого он сам может и не дожить, — тогда объясняться и договариваться придется уже следующему поколению.

Непонимание грозит ему и от людей соседней страны, которая поневоле сделалась противницей России, несет тяжелые потери и мужественно противостоит агрессии. С их точки зрения забота не о настоящем, а о будущем может показаться уклончивой позицией «над схваткой», едва ли не коллаборационизмом, а само имя «заложник» — неправомерно присвоенным. Они могут сказать (иногда примерно так и говорят): это не вы заложники, а мы, наши мирные женщины и дети, которых вы убиваете. С такими суровыми словами нельзя спорить; на них можно отвечать лишь собственным поведением, не боясь оставаться в меньшинстве, мало кем одобряемом, — и надеяться, что однажды настанет время, когда солдат с одной стороны и заложников с другой стороны фронта признают стоявшими, пусть и по-разному, за одно общее дело.

Вообще, главный долг, главная служба заложника — особого рода моральная аскеза. Она требует даже не столько что-то особенное делать или говорить, сколько быть, хранить свою особость как залог цивилизации. Это выражается емкой метафорой — держать лицо.

Эмманюэль Левинас писал, что лицо — зримое проявление инаковости и неподвластности: «Здесь перед нами отношение не мощного сопротивления, а чего-то абсолютно иного: это сопротивление того, что не оказывает сопротивления, — сопротивление нравственное»[5]. Лицо бывает только у человека; его нет у животных, а война отнимает его и у людей — на нынешней, еще с 2014 года, солдаты часто скрывают свои лица и личные имена (или это делают за них репортеры и редакторы). Тем более необходимы сейчас те, кто не поддается обезличиванию, кто сохраняет лицо если не на фронте, то в тылу, пусть даже для всего света это тыл врага. Лицо бывает — обязательно, по определению — у свидетеля, чей опыт будет востребован лишь впоследствии, и свидетельствовать — это тоже одна из функций заложника, который смотрит на окружающих одновременно и вблизи и отстраненно и умеет рассказать о своем опыте. Опираясь на этот опыт, он, возможно, станет для кого-то советчиком.

У «лица» есть и буквальный, неметафорический смысл, знакомый всем по повседневному общению. Многие человеческие контакты завязываются через мимику, взгляд, улыбку — когда люди, даже без всяких слов, опознают друг в друге подобных себе, объединенных общими чувствами, возможных единомышленников. Милитаристское государство недаром стремится ликвидировать или жестко контролировать места, где можно встретиться и увидеть друг друга: сначала это были только политические митинги, потом очередь дошла и до передовых театров. Собрание людей, видящих лица и опознающих друг друга, — это зачаток социальности и гражданственности, в отличие от толпы, где никто не смотрит другим в глаза и все обезличены общей (часто еще и низкой) страстью. Такого взаимного предстояния лицом к лицу не заменят интернет и электронные системы видеосвязи, к которым всех приучила недавняя пандемия, — в них можно видеть не живых людей, а только их бесплотные, нигде не укорененные образы. Поэтому, с точки зрения политики, в плане настоящего нужно, чтобы в стране оставались — насколько это возможно — свободные граждане, демонстрирующие соотечественникам свое лицо, как корабли на море демонстрируют флаг. Их положение выгоднее, чем у тех, кто может показывать себя лишь издалека, и, выполняя эту обязанность личного присутствия, некоторые политические борцы не остановились даже перед прямой угрозой тюрьмы. Но с точки зрения цивилизации, в перспективе будущего не столь существенно, кто где находится, потому что исторически все в одном положении: не отдельные люди, а вся национальная культура должна осознать свой долг — она сама подобна заложнице, и ей надо теперь держать, сохранять лицо.

Левинас писал, что лицо — форма «нравственного сопротивления». И действительно, общественная жизнь в стране перешла в режим Сопротивления — диффузной, для кого-то просто подпольной деятельности, почти лишенной открытого политического представительства. Когда оппозиционные политики сидят за решеткой, изгнаны из страны или принуждены к молчанию, гражданин должен представительствовать сам за себя, в тех пределах, в каких он может это сделать, — словом, мыслью, поступком, упорным присутствием в виду других. Когда-то, как в «Марсельезе», граждан звали к оружию, нынешнее же Сопротивление мирное, и, пока в страну не вернулась публичная политика, его оплотом остаются мораль и культура. Это не то же самое, что называют «внутренней эмиграцией»: заложник не скрывается, он заявляет о себе лицом и словом; у него остаются еще и кое-какие формы действия, например, антивоенное волонтерство (помощь беженцам, жертвам репрессий); есть и смелые люди, которые выходят на протест и подвергаются преследованиям. Всё это само по себе не остановит войну, но поможет сберечь смыслы, те истинные ценности, которые понадобятся позднее, когда война закончится. Суть Сопротивления и миссия сознательного заложника именно в этом: помнить, что в трагической и позорной истории, куда попали люди России, есть не только настоящее, но и будущее, оно непременно наступит и о нем уже сейчас стоит заботиться.

В «Письме заложнику» Сент-Экзюпери предрекал, что новое осмысление жизни должно прийти из глубины унижения, которое терпит оккупированная страна: «Вас сорок миллионов, и все вы — заложники. Новые истины всегда вызревают под гнетом во мраке подземелий: там, во Франции, в сознании сорока миллионов заложников, рождается сейчас новая истина»[6]. Исторически случилось именно так: в годы Сопротивления (в котором морально участвовали не только партизаны и подпольщики, но и многие сочувствовавшие им люди) Франция пережила подъем интеллектуальной и художественной культуры и, несмотря на военный разгром 1940 года, восстановила свой мировой авторитет благодаря силе своих идей. Сегодня русскую культуру иногда винят в сообщничестве с империалистическим государством; правда состоит в том, что она не сумела удержать страну от сползания к катастрофе. Осознав свое достоинство заложницы, она сможет отстоять себя как часть мировой цивилизации, заслуживающую того, чтобы ее защищать.

-------------------------------------------------

[1] См.: https://quoteinvestigator.com/2015/11/09/i-am/

[2] [3] Де Сент-Экзюпери А. Военный летчик / пер. с франц. А.Н. Тетеревниковой. В кн.: Он же. Сочинения. М.: Книжная палата, 2000. С. 303.

Он же. Письмо заложнику (1943) / пер. с франц. Н. Галь. В кн.: Там же. С. 326. В оригинальном тексте – «nous ne fondons pas la France», буквально «мы не основываем Францию».

[4] Фуко М. Речь и истина: Лекции о парресии / пер. с франц. Д. Кралечкина. М.: Дело, 2020. С. 36.

[5] Левинас Э. Избранное: Тотальность и бесконечное / пер. с франц. И.С. Вдовиной. М., СПб.: Университетская книга, 2000. С. 204.

[6] Антуан де Сент-Экзюпери. Цит. соч. С. 326.


Сборник «Перед лицом катастрофы» можно скачать здесь.